В литературной ситуации начала века футуризм возник как альтернатива
символизму, мощному по обилию талантов, но эстетически исчерпавшему
себя в поисках скрытых реальностей поэтическому течению. «Пощечина
общественному вкусу» — вызов, рассчитанный за скандал. Здесь обструкции
подверглись современники: Горький, Куприн, Блок, Сологуб, Ремизов,
Аверченко, Бунин, Саша Черный, Кузмин... И на этом фоне вызывающе
звучала первая фраза: «Только мы — лицо нашего Времени».
Но в нем содержался еще призыв «бросить» с Парохода современности
Пушкина, Толстого, Достоевского... Легко догадаться, какую реакцию
в самой разнообразной литературной и читающей среде вызвал этот
манифест. Шквал иронических, издевательских и просто ругательских
откликов обрушился на его авторов. Никто даже не попытался понять,
что призыв «бросить» классиков с Парохода современности не более
чем полемический прием, хотя и грубый, неуклюжий, что манифест
своим пафосом направлен на обновление языка литературы, ее выразительности.
Футуристы протрубили поход за новый синтаксис, новую ритмику,
«самоценное» слово. И сколь бы парадоксальные формы ни принимал
футуризм при своем появлении на свет, как бы ни коробил благовоспитанные
вкусы, он означал, что в искус революции.
Начало напоминало уличный балаган. Выступления футуристов на
различных площадках сопровождались скандалами. Публику шокировала
желтая кофта Маяковского, разрисованное лицо Василия Каменского,
монокль одноглазого Бурлюкан более всего — развязная, вызывающая
манера поведения на сценической площадке, грубый юмор в перепалке
с аудиторией. Однако стихи их какою-то частью аудитории принимались
всерьез. Футуристы проявляли интерес к материальной культуре города:
урбанистические, городские мотивы отчетливо зазвучали уже в первых
стихах Маяковского. Большое внимание уделялось работе над словом.
В то же время теория «самовитого слова», автономности языка поэзии,
грубый антиэстетизм даже в оформлении книг отвлекали от содержания
искусства, его нравствен ной, общечеловеческой задачи. А она была
и искала выхода.
Чтобы «внедрить» в сознание читающей публики новое искусство,
футуристы в 1913 г. предприняли поездку по городам России. Их
выступления, как и в Москве и Петербурге, сопровождались шумными
скандалами, полицейскими запретами, невиданной по активности и
по преимуществу ругательной прессой, тем самым создававшей футуристам
широкую известность. Желтая кофта и цилиндр Маяковского, его остроумие,
бьющие наотмашь реплики-ответы на «каверзные» вопросы из зала,
наконец, стихи, выделявшиеся мощной поэтической энергией и яркой,
неожиданной метафорикой, сделали его самой заметной фигурой в
группе футуристов. На него обратили внимание Горький, Блок, Брюсов...
Борис Пастернак был потрясен, когда Маяковский прочитал ему трагедию,
названную своим именем, постановка которой с треском провалилась
в Петербурге. Он увидел в Маяковском «первого поэта поколенья».
Зато начальству поведение футуристов показалось несовместимым
с их пребыванием в Учи- пище живописи, ваяния и зодчества, и Бурлюк
с Маяковским были исключены из числа учащихся.
В стихах молодого Маяковского поражало необычное содержание и
ошеломляющая поэтическая новизна (Я сразу смазал карту будни,
плеснувши краску из стакана...»), то, что отпугивало критику,
не способную понять и объяснить эту новизну. Поражала фантазия
поэта, гиперболичность и пластика образов, дерзкая метафоричность,
сближающая далекие друг от друга понятия и вещи:
Слезают слезы с крыши в трубы,
крутые реки чертя полоски;
а в неба свисшиеся губы
воткнули каменные соски.
Яркая пластика стихов Маяковского говорит о том, что на мир смотрит
художник, он видит его в красках, в веществе, в плоти. И даже
там, где картина поначалу напоминает снимок с недовроявленного
негатива, проступают контуры городских реалий, как засветившиеся
окна в этом первом опубликованном четверостишии:
Багровый и белый отброшен и скомкан,
в зеленый бросали горстями дукаты,
а черным ладоням сбежавшихся окон
раздали горяшие желтые карты.
Мир, воссозданный поэтом, движется, живет: дорожная канава «квакает,
скачет по полю», уподобленная лягушке, но она же «(зеленая сыщица»,—
извиваясь, хочет «нас заневолить веревками грязных дорог», то
есть поэт награждает ее человеческими инстинктами. Иногда пластика
несколько вычурна и чувственна: «Лысый фонарь сладострастно снимает
с улицы черный чулок!» Маяковский щедро насыщает поэзию красками
природы, видениями города, но он еще хочет, чтобы стих звучал
— гремел, рокотал, угрожал, надсмехался, ласкал, пел: «дым из-за
дома догонит нас дланями,/мутью озлобив глаза догнивающих в ливнях
огней». Звуки М и Н выпевают сложную мелодию усталости и одиночества
(«От усталости»).
Большое значение Маяковский придавал рифме. Чаще всего он ставил
в конец строки ударное слово, и необычная, незатасканная рифма
придавала ему особый вес. В его поэтике большое место занимают
составная рифма и рифмы ассонаисные, т. е. неточные, где совпадают
гласные, но совпадение согласных весьма приблизительно. А иногда
стих прорифмовывается почти насквозь. Это производило разное впечатление:
одних раздражало, других смущало, третьих восхищало. Маяковский
хотел быть поэтом толпы, пока еще не различая ее социальный состав,
даже ища опору в деклассированных элементах — в пику буржуазной
благопристойности:
Меня одного сквозь горящие здания
проститутки, как святыню, на руках понесут
и покажут Богу в свое оправдание.
Как футурист, он проповедует эстетику «самовитого слова», на
самом деле вкладывает в стихи свой опыт и свое отношение к жизни.
В нем грубейший эпатаж: «Я люблю смотреть, как умирают дети».
Явный, нарочитый вызов, «желтая кофта» в стихах, чтобы обратили
внимание: кто же не откликнется на столь чудовищный, столь бесчеловечный
по смыслу стих. А его вы- крикнули от отчаяния, от жуткого одиночества,
которое скрывалось внешней бравадой, дерзостью, эпатирующими публику
вы ходками. Но его не скрыть в стихах:
Время! в божницу уродца века! Хоть ты, хромой богомаз Я одинок,
как последний глаз лик намалюймой у идущего к слепым человека!
Это исступленньтй крик одинокой души, которая бьется в тисках
противоречий, ища выхода то в грубом антиэстетизме и наговоре
на себя (как в процитированной выше строке стихотворения), то
в богоборчестве, то в яростных нападках на старое искусство —
без разбора. Противоречия прямо-таки бьют в глаза: мажорный зачин
в первых же стихах, звонкие декларации, блестящие речи, остроумные
реплики в спорах, пристальное внимание прессы — все слагаемые
— пусть и скандального успеха, и одиночество, неутоленность, ощущение
неполноты своей жизни, неполноты знания о ней и, стало быть, ненастоящеести
успеха. Мир не раскрывает свои тайны перед поэтом, и он недоуменно
вопрошает:
Послушайте! Значит — это необходимо, Ведь если звезды чтобы каждый
вечер Зажигают над крышами значит - это кому-нибудь нужно? загоралась
хоть одна звезда?!
Несовершенство жизнеустройства, резкое несоответствие меч ты
и действительности порождали недоуменные вопросы. В полном разладе
с этим миром появилось стихотворение «Нате!»
C его вызывающим названием оно нашло своего адресата в благопристойной
буржуазной публике, когда Маяковский прочитал его на открытии
кабаре «Розовый фонарь» 19 октября 1913 г.
Также в разладе с действительностью и в мечтах о будущем родились
и строки, к которым надо особо прислушаться, желая понять жизнь
и личность Маяковского, его творчество. Они обращены к потомкам:
Грядущие люди! боль и ушиб. Кто вы? Вам завещаю я сад фруктовый
Вот — я, моей великой души!
Это голос молодого Маяковского. Обратим же внимание на го, какой
контраст — изначально — терзает душу поэта. Он — весь! — «боль
и ушиб — наращивает (<сад фруктовый» для грядущих поколений. В
этих строках идея жертненности служения людям, характерная для
русской литературы. Это «голгофский мотив», изначально вызревавший
в творчестве Маяковского, длякоторого слом старого мира со всеми
привычными атрибутами, образом жизни, был условием ее обновления.
Так вырисовывалась цель искусства, его сверхзадача.